Рукописная тетрадь гиппиус под знаком девы

plasytpicle.ml: Гиппиус Зинаида Николаевна. Дневники

Гиппиус Зинаида Николаевна ([email protected]); Год: ; Обновлено: 05/09/ . .. И все-таки я пыталась иногда раскрывать мои тетради, пока, к весне 19 На рукописи прегадкая надпись -- просьба Черткова "ничего отсюда не . знаком тройственную линию на-шего политического консерватизма, мы. Библиотека русской и советской классики Зинаида Николаевна Гиппиус. Том Блока. Фаина? Вовсе на Фаина, а все та же Прекрасная Дама, Она, Дева Все же хламида – знак, что Распутин и в трезвое время, дома, не совсем .. ни ранних, ни предсмертных; и даже из книг его (воистину «рукописных», . Наброски стихотворения связаны в рукописи с прозаической записью, .. Можно еще так сказать: Гиппиус и Блок нашли друг друга как две части . Запирать туда же, где тетради эти — и черновые стихи, и ее письма (2), Под знаком Девы Марии продолжается путешествие и по выезде из Флоренции.

Этим объяс-няется то, что либералы, в предвоенные годы, постепенно за-воевывали себе все больше и больше сочувствующих среди интеллигенции. Мы близко соприкасались с либералами, благодаря тому, что Философов, не входя в партию ка-де, работал в пар-тийной газете "Речь" и позиция его имела много общего с по-зицией либеральной. Таким образом, вся скудная политическая жизнь России, сконцентрированная в русской интеллигенции, в нелегальных и легальных партиях, около вырождающегося правительства и около призрачного парламента, -- около Думы, -- вся эта жизнь лежала перед нашими глазами.

Не надо русскому пи-сателю быть профессиональным политиком, чтобы понимать, что происходит. Довольно иметь открытые. И мой дневник естественно сделался записью общественно-политической. Здесь кстати сказать, что даже внешнее, географическое, наше положение оказалось очень благоприятным для моей записи. Важен Петербург, как общий центр событий. Но в са-мом Петербурге еще был частный центр: Прямые улицы, ведущие к нему, были в дни фе-враля и марта 17 года словно артериями, по которым бежала живая кровь к сердцу -- к широкому Дворцу екатерининских времен.

Он задумчиво и гордо круглил свой купол за сетью обнаженных берез старинного парка. Мы следили за событиями по минутам, -- мы жили у са-мой решетки парка в бельэтаже последнего дома одной из улиц, ведущих ко дворцу. Все шесть лет, -- шесть веков, -- я смотрела из окна, или с балкона, то налево, как закатывается солнце в туманном далеке прямой улицы, то направо, как опушаются и обнажаются деревья Таврического сада.

Я сле-дила, как умирал старый дворец, на краткое время воскрес-ший для новой жизни, -- я видела, как умирал город Да, це-лый город, Петербург, созданный Петром и воспетый Пуш-киным, милый, строгий и страшный город -- он умирал Последняя запись моя -- это уже скорбная запись агонии.

Но я забегаю. Я лишь хочу сказать, что и это внешнее обстоятельство, случайное наше положение вблизи центра событий, благоприятствовало ясности моих записей. Мне кажется, если бы я даже не была писателем, если б я даже вовсе не умела писать, но видела бы, что видела, -- я бы научилась писать и не могла бы не записывать Война всколыхнула петербургскую интеллигенцию, обо-стрила политические интересы, обострив в то же время борьбу партий внутри. Либералы резко стали за войну, -- и тем самым в какой-то мере за поддержку самодержавного правительства.

Знаменитый "думский блок" был попыткой объединения левых либералов ка-де с более правыми -- ради войны. Другая часть интеллигенции была против войны, -- бо-лее или менее; тут народилось бесчисленное множество от-тенков. Для нас, не чистых политиков, людей не ослепленных сложностью внутренних нитей, для нас, не потерявших еще человеческого здравого смысла, -- одно было ясно: Это предчувствие, -- более, это знание, разделяли с нами многие.

Будет, да, несомненно, -- писала я в ом году. Она, революция настоящая, нужная, верная, или безликое стихийное Оно, крах, -- что будет?

Если бы все мы с ясностью видели, что грозные события близко, при две-рях, если бы все мы одинаково понимали, были готовы встре-тить их Во всяком слу-чае они стояли за правительством; здание трещит, казалось нам, -- и не должны ли они первые, своими руками, помочь разрушению того, что обречено разрушиться, чтобы сохра-нить нужное, чтобы не обвалилось все здание и не похоро-нило нас под обломками! Но либералы все правели, ожесточая крайние левые пар-тии у них была кое-какая связь с низами, хотя слабая, ка-жетсяожесточая даже и не самые крайние.

Я помню, как од-нажды Керенский, говоря со мной по телефону после какой-то очень грубой ошибки думских лидеров, на мой горестный вопрос "что же теперь будет? Керенского мы знали.

Он бывал у нас и до войны. Во время войны мы, кроме того, встречались с ним и в бес-численных левых кружках интеллигенции. В нем было что-то живое, порывистое и -- детское. Несмотря на свою истерическую нервность, он тогда казался нам дальновиднее и трезвее многих. Было бы и трудно, и бесполезно, и даже скучно расска-зывать здесь по памяти о тех страницах моего дневника, ко-торых нет передо мною.

Исторические события того времени в общих чертах -- известны; мелких подробностей не при-помнишь; а центр тяжести дневника, самый уклон его -- та-кого рода, что вздумай я говорить о нем кратко -- ничего бы не вышло. Дело в том, что меня, как писателя -- беллетриста, по преимуществу занимали не одни исторические события, свидетелем которых я была; меня занимали главным образом люди в. Занимал каждый человек, его образ, его личность, его роль в этой громадной трагедии, его сила, его падения, -- его путь, его жизнь.

Да, историю делают не люди Если не видеть и не присматриваться к отдельным точкам в стихийном потоке революции, можно пе-рестать все понимать. И чем меньше этих точек, отдельных личностей, -- тем бессмысленнее, страшнее и скучнее становится историческое движение. Вот почему запись моя, продолжаясь, все более изменялась, пока не превратилась, к концу 19 года, в отрывочные, внешние, чисто фактические за-метки.

С воцарением большевиков -- стал исчезать человек, как единица. Не только исчез он с моего горизонта, из моих глаз; он вообще начал уничтожаться, принципиально и фак-тически.

Мало-помалу исчезла сама революция, ибо исчезла всякая борьба. Где нет никакой борьбы, какая революция?

Александр Блок

Что осталось -- ушло в подполье. Но в такое глубокое, такое темное подполье, что уже ни звука оттуда не доноси-лось на поверхность. На петербургских улицах, в петербург-ских домах в последнее время царила пугающая тишина, мол-чание рабов, доведенных в рабстве разъединенности до совер-шенства. Самодержавие; война; первые дни свободы; первые дни светлой, как влюбленность, февральской революции; затем дни первых опасений и сомнений Керенский в своем взле-те Ленин, присланный из Германии, встречаемый прожекто-рами Опять Керенский и люди, которые его окру-жают.

Наконец, знаменитое К--С--К, то есть Керенский, Савин-ков и Корнилов, вся эта потрясающая драма, которую дове-лось нам наблюдать с внутренней стороны. И, на-конец -- последний акт, молнии выстрелов на черном ок-тябрьском небе Мы их видели с нашего балкона, слышали каждый Это обстрел Зимнего Дворца, и мы знали, что стре-ляют в людей, мужественно и беспомощно запершихся там, покинутых всеми -- даже "главой" своим -- Керенским.

Временное правительство -- да ведь это все те же мы, те же интеллигенты, люди, из которых каждый имел для нас свое лицо Я уже не говорю, что были там и люди, с нами лично связанные.

Вот движение, вот борьба, вот история. А потом наступил конец. Последняя точка борьбы -- Учредительное Собрание. Черные зимние вечера; наши дру-зья р. И последний вечер -- последняя ночь, единственная ночь жизни Учредительного Собрания, когда я подымала пор-тьеры и вглядывалась в белую мглу сада, стараясь различить круглый купол Дворца Они все еще сидят там Матрос Железняков он знаменит тем, что на митин-гах требовал непременно "миллиона" голов буржуазии объя-вил, что утомился и закрыл Собрание.

Сколько ни было дальше выстрелов, убийств, смертей -- все равно. Дальше -- падение, то медленное, то быстрое, аго-ния революции и ее смерть. Жизнь все суживалась, суживалась, все стыла, каменела, -- даже самое время точно каменело.

Все короче становились мои записи. Нет людей, нет событий. Новый "быт", страшный, небывалый, нечеловеческий, -- но и он едва нарождался И все-таки я пыталась иногда раскрывать мои тетради, пока, к весне 19 года, это стало фактически невозможно. О су-ществовании тетрадей пополз слух. О них знал Горький. Я рисковала не только собой и нашим домом: Некоторые из них еще не погибли и не все были вне пределов досягаемости А так как при большевистском режиме нет такого интимного уголка, нет такой частной квартиры, куда бы "власти" в любое время не могли ворваться это лежит в самом принципе этих властей -- то мне оставалось одно: Я это и сделала.

Добрые люди взяли их и закопали где-то за городом, где -- я не знаю. Такова история моей книги, моего "Петербургского Дневника" годов. Проходили -- проползали месяцы. Уже давно была у нас не жизнь, а воистину "житие". Маленькая черная старая книжка валялась пустая на моем письменном столе.

И я по-луслучайно -- полуневольно начала делать в ней какие-то от-метки. Осторожные, невинные, без имен, иногда без чисел. Ведь даже когда не думаешь -- все время чувствуешь, -- там, в Совдепии, -- что кто-то стоит у тебя за спиной и читает че-рез плечо написанное. А между тем все-таки писать было. Не хотелось, не умелось, но чувствовалось, что хоть два-три слова, две-три подробности -- надо закрепить. Если б у меня не было этих листиков, черных по белому, если б я в последнюю минуту не решилась на вполне безумный поступок -- схватить их и спрятать в че-модан, с которым мы бежали -- мне все казалось бы, что я преувеличиваю, что я лгу.

Но вот они, эти строки. Я помню, как я их писала. Я помню, как я, из осторожности, преуменьшала, скользила по фактам, -- а не преувеличивала. Я вспоминаю недописанные слова, вижу нарочные буквы. Для меня эти скользящие строки -- налиты кровью и живут, -- ибо я знаю воздух, в ко-тором они рождались.

Увы, как мало они значат для тех, кто никогда не дышал этим густым, совсем особенным, по тяже-сти, воздухом! Я коснусь общей внешней обстановки, чтобы пояснить некоторые места, совсем непонятные. К весне 19 года общее положение было такое: Все считалось принад-лежащим "государству" большевикам.

Не говоря о еще ос-тавшихся фабриках и заводах, -- но и все лавки, все мага-зины, все предприятия и учреждения, все дома, все недвижи-мости, почти все движимости крупные -- все это по идее пе-реходило в ведение и собственность государства. Декреты и направлялись в сторону воплощения этой идеи. Нельзя ска-зать, чтобы воплощение шло стройно.

Дева. Знаки зодиака и психология. Психолог Наталья Кучеренко.

В конце концов это просто было желание прибрать все к своим рукам. И боль-шею частью кончалось разрушением, уничтожением того, что объявлялось "национализированным". Захваченные мага-зины, предприятия и заводы закрывались; захват частной торговли повел к прекращению вообще всякой торговли, к за-крытию всех магазинов и к страшному развитию торговли нелегальной, спекулятивной, воровской.

На нее большевикам поневоле приходилось смотреть сквозь пальцы и лишь пе-риодически громить и хватать покупающих-продающих на улицах, в частных помещениях, на рынках; рынки, единственный источник питания решительно для всех даже для боль-шинства коммунистов -- тоже были нелегальщиной. Терро-ристические налеты на рынки, со стрельбой и смертоубий-ством, кончались просто разграблением продовольствия в пользу отряда, который совершал налет. Продовольствия, прежде всего, но так как нет вещи, которой нельзя встретить на рынке, -- то забиралось и остальное, -- старые онучи, ручки от дверей, драные штаны, бронзовые подсвечники, древнее бархатное евангелие, выкраденное из какого-нибудь книгохранилища, дамские рубашки, обивка мебели Мебель тоже считалась собственностью государства, а так как под полой дивана тащить нельзя, то люди сдирали обивку и норо-вили сбыть ее хоть за полфунта соломенного хлеба Надо было видеть, как с визгами, воплями и стонами кидались тор-гующие врассыпную при слухе, что близки красноармейцы!

Всякий хватал свою рухлядь, а часто, в суматохе, и чужую; бежали, толкались, лезли в пустые подвалы, в разбитые ок-на Туда же спешили и покупатели, -- ведь покупать в Совдепии не менее преступно, чем продавать, -- хотя сам Зино-вьев отлично знает, что без этого преступления Совдепия кончилась бы, за неимением поданных, дней через Так оно фактически и.

Надо отметить главную характерную черту в Совдепии: О том, что скрывается под вывеской "Советов" "выборного начала"упоминается в моем дневнике.

Здесь скажу о петербургских домах. Эти полупустые, грязные руины, -- собственность государства, -- упра-вляются так называемыми "комитетами домовой бедноты". Принцип ясен по вывеске. На деле же это вот что: По возможности комитетчиками назначаются "свои" люди, кото-рые, при постоянном контакте с районным Совдепом ме-стным полицейским участком могли бы делать и нужные до-носы. Требуется, чтобы в комитетах не было "буржуев", но так как действительная "беднота" теперь именно "буржуи", то фактически комитеты состоят из лиц, находящихся на большевистской службе, или спекулянтов" то есть менее всего из "бед-ноты".

Нейтральные жильцы дома, рабочие или просто обы-вательские низы обыкновенно в комитет не попадают, да и не стремятся. Например, в доме од-ного писателя -- "очень хороший комитет, младший дворник, председатель, такой добрый Он нас не притесняет, он пони-мает, что все это рано или поздно кончится Эту третью даже не-сколько раз арестовывали, то когда вообще всех врачей аре-стовывали, то по доносу комитетчика, который решил, что у нее какая-то подозрительная фамилия.

plasytpicle.ml: Гиппиус Зинаида Николаевна. Стихотворения

Наш дом около Таврического Дворца был самым сча-стливым исключением из общего правила. И не случайно, а благодаря незабвенному другу нашему, удивительнейшему человеку, И. На нем я должна остановиться. Он постоянно упоми-нается в моем Дневнике. Он, -- и жена его, -- люди, с кото-рыми мы действительно вместе, почти не разлучаясь физиче-ски и душевно, переживали годы петербургской трагедии. Слишком много нужно бы говорить о нем, я не буду здесь вспоминать страницы моего зарытого дневника.

Скажу лишь кратко, что И. Ти-пичные черты русского интеллигента, -- крайняя прямота, стойкость, непримиримость, -- выражались у него не словесно, а именно действенно.

Он жил по соседству с нами, но во время войны мы не были знакомы. Сочувствуя со дней юности партии, нам далекой -- социал-демократической, -- он сталкивался преимущественно с людьми, с которыми мы уже были в идейной борьбе.

Правда и у нас имелась некото-рая связь через Горького: Горького мы знали давно, лет двад-цать, он даже бывал у нас во время войны. Но мы не сходи-лись никогда с Горьким, странная чуждость разделяла. Даже его несомненный литературный талант, сильный и не-ровный, которым мы порою восхищались, не сближал нас с. Впрочем, окружение Горького, постоянная толпа нич-тожных и корыстных льстецов, которых он около себя терпел, отталкивала от него очень многих. Эти льстецы обыкновенно даже не партийные люди; это просто литературные паразиты.

Подобный "двор" -- не ред-кость у русского писателя-самородка, имеющего громкий ус-пех, если он при том слабохарактерен, некультурен и наивно-тщеславен. И в дни февральской революции, когда вокруг Думы, -- вокруг Таврического Дворца, -- кипели и подымались чело-веческие волны, когда в нашу квартиру втекали, попутно, люди, более близкие нам -- у И. Казалось, в первые дни, -- что смешались все толки, что нет разделения; но оно уже. И чем дальше, тем дела-лось резче.

Во время июльского восстания, определенно. Известный когда-то лишь своему муравейнику литературно-партийный хлыщ -- Луначарский, ставший с тех пор литературным хлы-щем "всея Совдепии", -- во время июльского бунта жалобно прятался у давнего своего знакомого чуть не под кроватью.

И так "дрянно" трусил, так дрожал за свою особу, гадая куда бы ему удрать, что внушил отвращение даже снисходитель-ным его укрывателям. Вскоре после этого восстания, когда линия большевиков ярко определилась, когда все честные люди из не потерявших разум ее совершенно поняли, мы встретились с И. Встретились и сразу сошлись крепко и близко.

Лед гудел и трещал. Действительно, скоро он сломался на куски, разъединив прежде близких, и люди понеслись -- куда? Мы очу-тились на одной и той же льдине с И. Когда по месяцам нельзя было физически встретиться, даже перекликнуться с давними, милыми друзьями, ибо нельзя было преодолеть чер-ных пространств страшного города, -- каким счастьем и по-мощью был стук в дверь и шаги человека, то же самое пони-мающего, так же чувствующего, о том же ревнующего, тем же страдающего, чем страдали мы!

Деятельная, творческая природа И. Он вечно бегал, вечно за кого-то хлопотал, кому-то помогал, кого-то спасал. Он делал дела и крупные и мелкие, ни от чего не отказывался, лишь бы кому-нибудь помочь. При всей своей непримиримо-сти и кипучей ненависти к большевикам, при очень ясном взгляде на них -- он не впадал в уныние: Зная все, что мы перенесли, какие темные глубины мы прохо-дили, -- я знаю, какая нужна сила духа и сила жизни, чтобы не потерять веру, чтобы устоять на ногах, -- остаться человеком.

С какой благодарностью обращается мысль моя к И. Он помог нам -- он и его жена, -- более, чем сами они об этом думают. Не могу не прибавить, что сильнее чувства благодарно-сти по отношению к этим людям, а также к другим, там ос-тавшимся, там нечеловечески страдающим и погибающим, к миллионам людей с душой живой -- сильнее всех чувств во мне говорит пламенное чувство долга. Я никогда не знала ра-нее, что оно может быть пламенным. Мы здесь; наши тела уже не в глубокой, темной яме, называемой Петербургом; -- но не ради нашего избавления избавлены мы, нет у нас чув-ства избавления -- и не может быть, пока звучат в ушах эти голоса оттуда, -- de profundis из глубины латинск.

Каждая минута, когда мы не стремимся приблизить хотя на линию, на полмиллиметра ос-вобождение сидящих в яме, -- наш собственный провал, если есть эта минута, -- не оправдано избавление наше, и да по-гибнем мы здесь, как погибли бы. Все равно, сколько у каждого сил.

Сколько бы ни было -- он обязан положить их на дело погибающих --. И это я говорю не только себе, не только нам: Я верю, что людям, достойным называться людьми, до-ступно и даже свойственно именно пламенное чувство долга Возвращаюсь, после невольного отступления, к фактам. Сначала он был предсе-дателем одного из домовых комитетов, но затем его не утвер-дили -- председателем стал старший дворник. Хитрый му-жик, смекавший, что не век эта "ерунда" будет длиться, и что ссориться ему с "господами" не расчет, -- охотно уступал И.

К тому же дворник более думал, как бы "спекульнуть" без риска, и был малограмотен. Остальная "беднота", состоявшая уже окончательно из спекулирующих, воров один шофер хапнул на 8 миллионов, попался и чуть не был расстрелянтайных полицейских "чрезвычайных"дезертиров и. Надо все-таки видеть, что за колоссальная чепуха -- до-мовой комитет.

Противная, утомляющая работа, обходы неисполнимых декретов, извороты, чтобы отдалить ограбле-ния, разговоры с тупыми посланцами из полиции Главное, важное, никогда не говорилось. Являлось почти грубое желание все перевернуть, прорвать туманные покровы, привести к прямым и ясным линиям, впасть чуть не в геометрию.

В таком восстании была своя правда, но… не для Блока. Не для того раннего Блока, о котором говорю. А между тем все, называемое нами философией, логикой, метафизикой, даже религией — отскакивало от него, не прилагалось к. Ученик и поклонник Владимира Соловьева — Блок весь был обращен к туманно-зыбкому провидению своего учителя: Соловьева не коснулось Блока.

В то время как Вл. Но как раз в этой трагичности и незащищенности лежала и главная притягательность Блока. Немногие, конечно, понимали это, но, все равно, привлекались и не понимая. Но для этого надо было в свое время повзрослеть.

Знал ли он сам об этом? Знал ли о трагичности своей и незащищенности? Я, впрочем, не знаю, как он подходил, с какими усилиями. Я пишу только о Блоке, которого видели мои собственные. Особенно в первые годы нашей дружбы. Мне была известна, конечно, общая биография Блока, то, что его родители в разводе, что он живет с матерью и вотчимом, что отец его — в прибалтийском крае, а сестру, оставшуюся с отцом, Блок почти не знает.

Но я не помню, когда и как мне это стало известно. Отражения фактов в блоковской душе мне были известнее самих фактов. Мы засиделись однажды — над корректурой или над другой какой-то работой по журналу — очень поздно. Так поздно, что белая майская ночь давно промелькнула. Солнце взошло и стояло, маленькое и бледное, уже довольно высоко. Но улицы, им облитые, были совершенно пусты: Я люблю эти солнечные часы ночного затишья; светлую жуть мертвого Петербурга какое страшное в ней было предсказанье!

И вот мы уже внизу, на серых, скрипящих весенней пылью плитах тротуара. Улицы прямы, прямы, тишина, где-то за забором поет петух… Мы точно одни в целом городе, в нашем, нам милом. Помню только, что нам было весело и разговор был легкий, как редко с Блоком.

Уже возвращаясь, почти у моей двери, куда он меня проводил, я почему-то спрашиваю его: Он неожиданно быстро ответил: Это все, но для меня это было так ясно, как если бы другой весь вечер говорил мне о своей вот-вот предстоящей свадьбе.

Аукционы букинистики

На мой вопрос кому-то: Ответ был очень спокойный: Как же, я знал ее еще девочкой, толстушка. Осенью кто-то рассказал мне, что Блок, женившись, уехал в Шахматово, что жена его какая-то удивительная прелесть, что у них в Шахматове долго гостили Боря Бугаев и Сережа Соловьев сын Михаила и Ольги Соловьевых. Всю последующую зиму обстоятельства так сложились, что Блок почти не появлялся на нашем горизонте. Журнал продолжался р[елигиозно]-ф[илософские] собрания были запрещены свышено личное горе, постигшее меня в начале зимы, приостановило мою работу в нем на некоторое время.

Помнится как-то, что был и. Он мне показался абсолютно таким же, ни на йоту не переменившимся. Немного мягче, но, может быть, просто мы обрадовались друг другу. И разговор наш был такой же; только один у меня вырвался прямой вопрос, совсем ненужный, в сущности: Он даже глаза опустил, точно стыдясь, что я могу предлагать такие вопросы: И мне стало стыдно.

Такой опасности для Блока, и женившегося, не могло существовать. В чем я его подозреваю! Надо же было видеть, что женитьба изменила его… пожалуй, даже слишком мало. Для меня, для многих русских людей он как бы давно умер. Но это все равно. О живых или о мертвых говоришь — важно говорить правду.

И о живых, и о мертвых, одинаково, нельзя сказать всей фактической правды. О чем-то нужно умолчать, и о худом, и о хорошем. Об Андрее Белом, специально, мне даже и охоты нет писать. Я возьму прежнего Борю Бугаева, каким он был в те времена, и лишь постольку, поскольку того требует история моих встреч с Блоком. Трудно представить себе два существа более противоположные, нежели Боря Бугаев и Блок. Их различие было до грубости ярко, кидалось в глаза; тайное сходство, нить, связывающая их, не так легко угадывалась и не очень поддавалась определению.

С Борей Бугаевым познакомились мы приблизительно тогда же, когда и с Блоком когда, вероятно, и Блок с ним познакомился. Бугаев жил в Москве, куда мы попадали не часто, а Блок в Петербурге, отношения наши с первым были внешне ближе, не то дружественнее, не то фамильярнее. Бугаева в сфере Блока, а потому и не останавливаюсь на наших отношениях. Указываю лишь на разность этих двух людей. Серьезный, особенно неподвижный, Блок — и весь извивающийся, всегда танцующий Боря.

Боря на все ответит непременно: У Блока и волосы темные, пышные, лежат, однако, тяжело. У Бори — они легче пуха, и желтенькие, точно у едва вылупившегося цыпленка. А вот чуть-чуть поглубже. Может быть, фактически он и лгал кому-нибудь когда-нибудь, не знаю: Кажется, мы даже раз говорили с ним об. Может быть, и косноязычие его, тяжелословие, происходило отчасти благодаря этой природной правдивости.

Очень трудно передать это мучительное чувство. Смотрит и не видит, потому что вот того не понимает, чего, кажется, не понимать и значит ничего не понимать. Когда это постоянное состояние Блока выступало особенно резко, мне думалось: Во всяком случае, с Борей такие мысли в голову не приходили. Говорю это без малейшей улыбки. Бугаев не гений, гением быть и не мог, а какие-то искры гениальности в нем зажигались, стрелы гениальности, неизвестно откуда летящие, куда уходящие, в него попадали.

Но он всегда оставался их пассивным объектом. Это не мешало ему самому быть, в противоположность правдивому Блоку, исключительно неправдивым. И что всего удивительнее — он оставался при том искренним.

Но опять чувствовалась иная материя, разная природа. Блок по существу был верен. Какая была между ними схожесть? Я говорю не о литературе, только о людях и о их душах, еще вернее — о их образах. В человеке зрелом, если он человек не безнадежно плоский, остается, конечно, что-то от ребенка.

Но Блок и Бугаев — это совсем не. Они оба не имели зрелости, и чем больше времени проходило, тем яснее было, что они ее и не достигнут. Не разрушали впечатления невзрослости ни серьезность Блока, ни громадная эрудиция Бугаева. Это все было вместо зрелости, но отнюдь не она.

Стороны чисто детские у них были у обоих, но разные: Блок мало знал свою детскость; Боря знал отлично и подчеркивал ее, играл ею. Оба они, хотя несколько по-разному, были безвольны. Над обоими властвовал рок.

«Год войны» (). Зинаида Гиппиус. Дневники

Тут все, конечно, с начала до конца — оскорбительно. Что требовать с внешних? Беда в том, что этот взгляд незаметно воспринимался самими поэтами и писателями данного поколения, многими и многими я не говорю тут собственно о Блоке и Бугаеве. Не видели, что отходят от жизни, становятся просто забавниками, развлекателями толпы, все им за это снисходительно позволяющей… Впрочем, я отвлекаюсь. Останавливались в Москве мы тогда были в Ясной Полянеконечно, видели Бугаева, хотя особенно точно я этого свидания не помню.

Знаю лишь, что с Блоком в то время Бугаев уже был очень близок а равно и молодой С. Началом их близости было, помимо прочего, конечно, и то, что Бугаев считал себя не меньшим последователем Влад.

Чуждый всякой философии и метафизики, Блок был чужд, как упомянуто выше, и подосновы В. Бугаев умел находить с каждым его язык и его тему. Мы были с ним уже так хороши, что условились: Боря в Петербурге, куда он вознамерился приезжать часто, останавливается у. Общие события лета и осени года памятны всем: Я не пишу воспоминаний этого времени, а потому скажу вскользь: Одна из причин была та, что мы хотели уехать года на три за границу.

Срока отъезда мы, впрочем, не назначали, и если б удалось привлечением новых людей к журналу перестроить его так, как того требовало время не изменяя, однако, его основмы рады были бы его продолжать.

Всем известно, как далеко в последующие годы ушли в сторону религии Булгаков и Бердяев и как скоро мосты за ними были сожжены. Надежды наши оправдались не. Естественно изменялся и состав сотрудников. Это было решено полюбовно, хотя не могу сказать, что у нас было больше воли к соединению и уступкам. Ибо оно вышло как раз из-за моей статьи о Блоке, первой.

Она была, конечно, о его стихах. И вот Чулков и Булгаков дали мне понять, что тема недостаточно общественна, а Блок недостаточно замечателен и статейка моя, при новом облике журнала, не может пойти. Признаюсь, эта нелепость меня тогда раздосадовала, и правдами и неправдами — заметку удалось напечатать. Но не показательно ли это приключение с первой моей статьей о Блоке, чуть ли не одной из первых о нем вообще? Он писал четыре года. А в журналистике был так неизвестен, что и говорить о нем не считалось нужным!

Со всеми памятными датами тех времен у меня больше связывается образ Бугаева, чем Блока. Связывается внешне, ибо по странной случайности Боря, который стал часто ездить в Петербург и останавливался у нас, являлся непременно в какой-нибудь знаменательный день.